Гортхауэр подошел к сидящему Илльо и легко коснулся его плеча свитком договора.
— Главное — не пропустить тот момент, когда бык попрет, Илльо.
Сон ей приснился — длинный, тяжкий и страшный, как ноябрьская ночь.
Ей снились глаза. Светло-серые, в синеву, прозрачные и пристальные — смотрели, не мигая, словно ощупывали железными пальцами душу — и душа в страхе билась о своды разума, грозя сломать балки и вырваться в ледяной простор смертного безумия.
Она попробовала освободиться — но не сумела. Она прислушалась к своему телу — тело, скрученное веревками, отозвалось болью. Это было не ее тело. Она была не собой. Где-то рядом ощущалось присутствие других, но очень глухо, потому что Глаза держали неотрывно, и кроме них, в ее мире ничего не могло существовать.
Не-она срывалась в ужас. Ледяная могила оскалилась под ногами, обрушился сбитый наст, понеслись мимо-вверх ледяные стены, соскользнули судорожно вцепившиеся в лед пальцы. Когда-то не-с-ней это приключилось на самом деле. Когда-то не-она застряла меж льдом и камнем как клин в пазу. Чтобы остаться в этой трещине — с морозным облачком дыхания вырвался стон, почти вой — НАВСЕГДА!
Глаза обещали спасение. Твердую, надежную опору. Требовалась лишь малость — дать согласие. Открыться навстречу, позволить вытащить себя из безнадежности. Такая малость…
И Не-она всем своим существом обратилась к Ней, обращение было ясным, словно громко позвали по имени:
— Тинувиэль!
Она знала: принимать спасение от Этого — нельзя. Никакой ценой.
И знала, что Глаза не лгут: они действительно способны были раздавить, сокрушить, уничтожить…
Но гибель была единственным выходом для…
Для Берена.
Ясно-ясно, как будто сорвали дымную завесу — она увидела, что Не-она — это Берен.
Он звал ее. И что она могла ответить? «Держись»?
Держись, сказала она. Не пускай его в себя, потому что смерть, которой он грозится — это дар Единого, а то, что он сулит — это хуже смерти.
Ей было больно это говорить. Она плакала.
Это была своя боль, а потом пришла его — издалека, но очень явственно, и она закричала, хотя он сдержался.
И Не-она сказала его голосом:
— Ну, что присел, ублюдок? Замучился меня пытать?
Лютиэн крикнула — и проснулась.
В спальне было холодно, но она вспотела, как в бане. Сердце билось болезненно и часто. Руки дрожали, отголоски боли пробегали по ним от плеч до пальцев.
Лютиэн не сомневалась ни мгновения: сон, приснившийся ей — правда. Один из тех вещих снов, которые проникают в прошлое или будущее. Встав, набросив на плечи теплый плащ, она выбежала из спальни и быстрыми шагами понеслась по залам дворца Менегрот. Она ничего не искала — шла без цели, кружа по лабиринтам и анфиладам наугад, равнодушным взглядом скользя по гобеленам и фрескам, бездумно касаясь колонн, мозаик и резной мебели…
— Мучают сны? — спросил чей-то голос издалека. — Скверные сны?
Лютиэн развернулась — в конце коридора бледнела другая женская фигурка, тоже закутанная в плащ поверх ночной сорочки. Золотые волосы ловили и отбрасывали то ничтожное количество лунного света, что просочилось в этот коридор через высокие узкие окна под потолком.
— Галадриэль? — окликнула ее принцесса.
Нолдэ приблизилась неслышно. Галадриэль уже с месяц гостила в Менегроте — точно так же, как Лютиэн до этого прожила лето в Тарнелорн.
— Почему ты не спишь? — Лютиэн сжала ее ладонь.
— Десять лет назад было что-то очень похожее, — Галадриэль на миг стиснула губы. — Мгновенный ужас, боль — и пламя… Мне снилось пламя. Это была ночь Дагор Браголлах.
— А сейчас? Что тебе приснилось сейчас?
Галадриэль долго медлила, прежде чем ответить:
— Тьма. Что-то страшное случилось с моим братом.
— С кем? С кем из двух?
— Боюсь себе в этом признаться — с Инглором… А что выгнало из постели тебя?
Лютиэн боялась отвечать. Она не знала, что ответить.
— Твой любимый? — продолжала расспрашивать Галадриэль. — Что с ним? Отчего ты так бледна?
— Не знаю и боюсь узнавать! Галадриэль, gwathel, мне страшно — неужели жестокий замысел отца исполнился?
— Ты спрашиваешь не у той, у кого следует, Лютиэн. Твоя мать — майя, она говорит с Ардой ее языками. Узнай у нее.
— Холодно, — Лютиэн обняла золотоволосую нолдэ, заключив ее в теплую ограду. — Скажи, Галадриэль, отчего так печально и больно — любить?
— Разве только печально и больно? Ничего больше?
— О, нет, сестра… Конечно, нет… Но сейчас все эти радости кажутся такими преходящими — словно ничего и не было.
— Если бы не было ничего, ты бы не чувствовала потерю так остро. Пойдем ко мне в комнату, я согрею вина.
…Галадриэль затеплила масляную лампу, над ней поставила маленький треножник с бронзовым кувшинчиком. Лютиэн сидела, поставив локти на стол и склонив голову на руки.
— Отчего отец был так несправедлив… — прошептала она. — Наше счастье и без того было бы недолгим, а он лишил нас и этого.
— Он хотел тебе добра, как он это понимал. — Галадриэль разлила вино.
— Я знаю, gwathel, но сердце болит. Сколько же в мире зла от того, что кто-то хочет другим добра, как он это понимает?
— А сколько зла от того, что кого-то вовремя не остановили, не вмешались…
Лютиэн подняла на подругу глаза — голосом Галадриэль говорила старая боль. На миг в глубине зрачков промелькнули и алые отблески факелов на Эзеллохар, и мертвенное сияние клинков, откованных Феанором, и холодный белый блеск льдов Арамана.
— Скажи, Артанис, — нарушив запрет отца, Лютиэн назвала нолдэ ее валинорским именем. — Если бы Келеборн пришел к твоему отцу просить твоей руки — разве Арфин услал бы его на поединок с Морготом?