— Ты мне бах, я те хряс, ты мне в нос, я те в глаз, — проговорил Берен себе под нос.
— Вот вам зарифмованные человеческие песни, — засмеялся Лауральдо. — И вполне мужские. Вилварин, оставь их с их раздорами — эти раздоры старше, чем лемешной плуг. Спой еще.
— Чтобы подвести черту под этим спором, — Вилварин взял согласие на лютне, проиграл начало мелодии, и Гили узнал горскую песню о мотыльке.
— Я переложил ее на нолдорин, — сказал эльф. — Потому что о моей любимой gwilwileth сложено до обидного мало песен. Мне пришлось зарифмовать ее, потому что изначально она была зарифмована, и — увы, Лоссар! — я рифмовал окончания, как синдарская женщина, ибо другого способа не изыскал.
Он запел, и очарование старой горской песни словно бы заиграло новыми красками. Гили улавливал в нолдоринском напеве только отдельные знакомые слова: naur, camland, bein… Почему так странно, подумал он — ведь эльф поет песню, столько раз слышанную от горцев, но в устах Вилварина это как будто новая песня, и опять хочется плакать, как в первый раз…
— Это и в самом деле черта, — вздохнул Лауральдо, когда песня умолкла. — Но мне отчего-то кажется, что эту песню сложила женщина.
— Так оно и есть, — подтвердил Берен. — О многих песнях неизвестно, кто их сложил, но эту сочинила еще там, за горами, Гварет, Скворушка. С ней приключилась скверная история — она полюбила мужчину, который был к ней холоден, и, чтобы приворожить его, купила у ведьмы зелья. А ведьма давно хотела отомстить ей за одну злую и насмешливую песню — и продала вместо приворотного зелья отраву. Возлюбленный Гварет погиб у нее на глазах в страшных муках, называя ее убийцей. Она сложила на его погребение песню — не «Мотылька», другую — а после похорон покончила с собой, утопилась.
Он склонил голову и сначала тихо, а потом, подняв лицо, громче и увереннее, пропел:
С запада и с юга,
С севера и с востока
Бегут четыре дороги,
Встречаются у колодца.
Растет над колодцем яблоня.
Серебряные у ней ветви,
Хрустальные у ней листья,
А яблоки золотые.
С запада и с юга,
С севера и с востока
Примчались четыре ветра,
Трепали они мою яблоню,
Сорвали с нее все листья,
Сломали на ней все ветви,
Цветы с нее все осыпались,
Один лишь цветок остался.
Остался и завязался,
Осыпался, отяжелел,
На солнышке грелся, грелся,
Пока не налился яблоком.
Упало в колодец яблоко -
Кто мне его достанет?
Сижу и роняю слезы:
Пошло ко дну золотое.
Зачем родилась на свет я?
Вот день закатился долгий,
Луна над горами встала.
Смотрю я — вот мое яблоко!
Но как же его достать мне?
Высоко до неба, высоко,
Ни лестницы нет, ни веревки.
Гляжу я тогда в колодец,
И вижу — на глади водной
Другая луна покоится.
А вода — она близко, вот она.
Склонилась я над колодцем,
А луна мне и шепчет, шалая:
«Склонись еще ниже, девочка».
Склонилась я еще ниже -
Уж косы в воде набухли,
А луна все бормочет, желтая:
«Еще, еще ниже, милая!»
Склонилась я еще ниже -
Упала на дно колодца,
Утянули меня мои косы.
Жалели меня люди добрые:
"Свалилась в колодец, глупая,
Пьяна была, бестолковая…"
— Как много отчаяния, — прошептал Аэглос.
— Да уж не больше, чем в песнях Маглора, — заступился Лауральдо. — Вот кто умеет безупречно отливать в слова движения своей души. Но лучше бы он умел похуже. После победной песни на Аглареб он не сложил, кажется, ни одной веселой. А когда такой мастер задается целью вогнать всех окружающих в тоску, у него это получается. Маглор один сумел бы повергнуть Моргота, если бы пробрался в Ангбанд и спел там одну из своих последних — Бауглир тут же сдох бы от тоски. Право же, я рад, что прожил последнее время не в Химринге. Мне не понравилось, как наши изменились после Браголлах. Отчаянием там пропитано все.
— Они не замечают этого, — вздохнул Нэндил, — как рыба не замечает воды. Но насчет Бауглира ты ошибся. Ему доводилось слышать песни, пронизанные отчаянием еще сильнее.
— Не от наших ли пленных? — нахмурился Аэглос.
— От своих приспешников, — сказал Финрод. — Ты не застал то время, когда они приходили к нам. Еще до построения Нарготронда. Тогда-то я и решил основать Дом бардов — чтобы как-то противостоять этому.
— А у нас они ничего не пели, только говорили, — заметил Берен.
— Да, тут все дело в их языке, — кивнул Нэндил. — Он похож на квэнья, понятен нам, но… он страшен. Его певучие звуки словно бы баюкают разум. Даже понимая, его невозможно выучить, потому что успешно общаться на нем может лишь тот, кто перенял образ мысли Врага.
— Это как? — насторожился Берен.
Финрод перехватил его взгляд.
— Помнишь, ты говорил, что его легенды — это оружие, отточенное против людей? Его язык — это оружие, отточенное против эльфов. Молодых, наслаждающихся речью. Пробующих слова на вкус и играющих с их значениями… Берен, в этом языке «выбирать» и «принимать» — одно и то же слово. «Просить» и «научить» — тоже одно слово. «Освобождать» и «прощать» — одно слово.
— Но так же ничего не поймешь. Если бы, скажем, меня скрутили и приволокли к Морготу, и я знал бы их язык, и попросил бы отпустить меня…
Он остановился, не закончив, с полуоткрытым ртом. Финрод улыбнулся.
— Ну, продолжай рассуждать.
— …То тем самым признал бы себя виновным, ибо невиновный о прощении не просит. Ловко.
— Они прекрасно понимают друг друга, — сквозь зубы сказал Нэндил. — Но только так, как он хочет, чтобы они понимали друг друга.
Гили вдруг почувствовал гнев барда, и, видимо, изумление отразилось на его лице. Нэндил разжал кулак и голос его смягчился, когда он обращался к Руско.